«Москва
Михайла Ларионович! Настоящие обстоятельства делают нужным составление корпуса для защиты Петербурга. Я вве¬ряю оной вам. Воинские ваши достоинства и долговременная опытность ваша дают мне полную надежду, что вы совершенно оправдаете сей новой опыт моей доверенности к вам. В состав сего корпуса войдут все войска, находящиеся в Петербурге и окрестностях, равномерно и новое вооружение, которое я ожи-даю от дворянства петербургского, одушевленного, конечно, тем же усердием, как и московское. Предписываю вам сообра¬зить все нужные меры по сим предметам с фельдмаршалом графом Салтыковым, ген от инф Вязмитиновым и ген-лейт кн Горчаковым.
Пребываю навсегда вам доброжелательным
Александр»
Конечно, нимало не льстил я себя надеждою, что государь наш всемилостивейший до благожелательных ко мне слов снизойдёт. Но всё же к лицу ли монарху страны европейской столь явно раздражение своё выказывать? Ни «милостивый государь», ни «ваше сиятельство», ни другой общепринятой в обществе благородном формы обращения вежливого! «Совершенно оправдаете сей новый опыт»! «Моей доверенности»! И то, что лишь усмешку сардоническую вызывает: «Вверяю вам корпус»! Где же он? Ах, вот же: «Делают нужным составление оного»! Вверил то, чего нет!
Сколь же отмечательно сие: при толикой фанаберии так мало осмысленности в речах. И раньше так с ним было. Сколь мучительно приходилось в бытность мою генерал-губернатором Петербургским пытаться понять, чего он самом деле хочет, уловить смысл слов его. На то ещё батюшка его Павел Петрович внимание обращал: слова, говорит, понимаю, а что он говорит – нет. Государь на воспитание Лагарпово грешил, а я так думаю, что в том просто раздвоенность разума в царе нынешнем объявляется. Не в том даже дело, что на русском худо говорит он; но ведь и по-французски тёмен смысл слов его. Нет, поправлюсь: не всегда. Иной раз всё понятно. Но вслед за этим подчас оказывается, что опять не так понимал ты его…
Подумалось вот сейчас: а ведь вполне возможно, что несправедлив я к нему. Напрасно подозреваю его в причастности к убийству прежнего императора. В силу лукавства своего врождённого он просто не смог дать им недвусмысленно понять, что убийство исключено должно быть. Хотя… Принципиально важно другое: не смог – или не захотел? Насколько двуличие слов его есть продукт двуличия души, а насколько –двуличия мозга? Двоемыслия его? Насколько самая двусмысленность слов его, коя временами вот такую забавную форму принимает, как в рескрипте сём, - насколько она задуманной является, а насколько непроизвольно вырывается с уст или сходит с пера; потому непроизвольно, что отражает собою ту уже степень двуличности, когда она воистину в две уже личности обращается?
Действительно всё это объясняет. Как царь слабость свою имитацией силы прикрывает; но знает о слабости и знает, что другие о ней знают, а оттого и сам в образ силы, себе присвоенной, не верит; но оттого только крепче навязывает оный себе и другим. Как он и в политике стержня не имеет; потому как для того убеждения нужны, а сих нет у него, или меняются они, волнам, на берег накатывающимся, подобно. Как и отцеубийство позволил; ибо убийства, станет, и не хотел, но избавиться от императора желал и заговорщикам то разрешил. Либо же по двуязычию своему так им отказал, что они то за разрешение приняли, потому как было оно в душе его, разрешение то; боялся он просто, что откроется сие и потому прятал слабость таковую за очередной позою, кою сильной почитал, и тем в заблуждение фон Палена и прочих ввёл…
Да, что-то расписался я. Одна неловкая фраза на сколь рассуждений навела. Меня ведь тоже в двуличии обвиняют, хотя ничего дальше от истины не лежит. Я себе не лгу нисколько, потому с уверенностию сказать могу, что решения мои прямы и однозначны, когда продуманы они мною, и в правильности их убеждён я. Иное дело, что не хочу – да и должен ли кому? – показывать решения мои другим; тем паче – делиться ими. Граф Румянцов-Задунайский жестоко научил вообще язык за зубами держать; жизнь дальнейшая научила использовать слова для сокрытия мыслей своих. Ибо нет в мире сём у человека врага жесточее человека; но не потому, что убить может за мелочь мельчайшую, а потому, прежде всего, что через слова твои в душу тебе забраться пытается – дабы затем в орудие своё превратить. Неправы римляне были, утверждаючи, что человек человеку – волк. Не волк. Человек человеку – дьявол, ибо главным образом душой твоею завладеть хочет и пользоваться ею в интересах своих. Так зачем я буду позволять это делать с душою своей?
Но душа одна у меня; я скрываю её. У Александра же две души; и они обе наружу у него выглядывают…
Впрочем, хватит. Император – человек зрелых лет уже, его не переделать. Мне себя переделывать тоже нужды нету. Но Отечества ради действовать через него не раз ещё придётся, так что рассуждения сии дневнику лишь доверю. А сам с ним верноподданно работать постараюсь. Тем более, что в годину военную царь стержневою опорою является для страны нашей, ибо от его воли ключевые решения зависят. И наша, дворянская, честь и должность во время сие – на решения таковые елико возможно влиять. Ибо царь – он; но страна – наша. Ивана Грозного времена ушли, и сегодня царь – лишь дворянин первый…
Итак, армии. В армиях у нас новое отступление наметилось. Барклай, наконец, твёрдо уверился, что не подойти Багратиону к нему никоим образом; надобно армиям в Смоленске соединяться. Потому Витебск он оставляет сегодня или с надёжностию оставит завтра.
Меж тем, ариергард ген.-майора графа Палена, усиленный егерскими полками, расположился в ночь сию на позиции в 8 вёрстах от Витебска, на левом берегу речки Лучосы, не доходя дер.Добрейки. Позиция сия – примерно та же, что прежде занималась, разве что позади тех линий: правый фланг упирается в Западную Двину, левый – в лес. Впрочем, для того арьергарда, что граф Пален получил давеча, позиция сия велика весьма, потому точнее сказать будет, что фланг левый его в воздухе повисает. Либо же батальоны расставлять надобно с промежутками большими, что позицию ослабляет критическим образом.
В таком положении началось третье за трои дни сражение. Рассказывают, что несмотря на «сильное стремление неприятеля», Пален удержался против превосходивших его численно неприятельских сил почти до 5 часов пополудни. При этом главную честь удержания сражения несёт левый фланг наш, который открытость свою отличною храбростью своею компенсировал.
Однако ж около 4 часов пополудни были примечены четыре французские колонны, которые, следуя по правому берегу Западной Двины, приближались уже к Витебску в обход и «на отрез» нашего ариергарда. Тогда Пален приказал отступать за р.Лучосу, прикрывшись кавалериею своей, где на правом берегу и остановился на ночь.
Собственно, роль свою он выполнил исчерпывающе: пока происходило все описанное, 1-я Западная армия отступила тремя колоннами от Витебска по направлению к Поречью и Смоленску. Трудное это движение в ясный летний вечер, вблизи неприятеля, было исполнено в таком отличном порядке, что Наполеон принял его за построение армии к бою. Он также стал готовить к сражению свои огромные войска и послал Сен-Сиру и Груши предписание поспешить к Витебску. Выжидая их, Наполеон отложил решительное сражение до следующего дня, а это значительно облегчило задачу Барклая. Граф Пален держался на Лучосе до ночи, после чего ушёл изо города и последовал за армией, оставив аванпосты, которые ночью поддерживали огни.
В это же время Багратион последних солдат своих через Днепр перевёл и также к Смоленску устремился.
Продолжает радовать Тормасов. При Кобрине разгромил он 3-тысячный отряд Клингеля из корпуса Ренье. Подробности обещаются завтра, но уже ныне сказать можно: победа не горазда по численности войск разгромленных неприятельских, но важна тем, что не тихий фланг тут у Наполеона получился, и не может он отсюда ни батальона забрать для основных сил своих; напротив, вот-вот начнёт снабжать подкреплением эту в целом незначащую линию операционную.